Медицина

Вересаев викентий викентьевич - на японской войне. «Военная тема в рассказах Вересаева Вересаев на японской войне сюжет

I. Дома

Япония прервала дипломатические сношения с Россией. В порт-артурском рейде, темною ночью, среди мирно спавших боевых судов загремели взрывы японских мин. В далеком Чемульпо, после титанической борьбы с целою эскадрою, погибли одинокие «Варяг» и «Кореец»… Война началась.

Из-за чего эта война? Никто не знал. Полгода тянулись чуждые всем переговоры об очищении русскими Маньчжурии, тучи скоплялись все гуще, пахло грозою. Наши правители с дразнящею медлительностью колебали на весах чаши войны и мира. И вот Япония решительно бросила свой жребий на чашу войны.

Русские патриотические газеты закипели воинственным жаром. Они кричали об адском вероломстве и азиатском коварстве японцев, напавших на нас без объявления войны. Во всех крупных городах происходили манифестации. Толпы народа расхаживали по улицам с царскими портретами, кричали «ура», пели «Боже, царя храни!». В театрах, как сообщали газеты, публика настойчиво и единодушно требовала исполнения национального гимна. Уходившие на восток войска поражали газетных писателей своим бодрым видом и рвались в бой. Было похоже, будто вся Россия сверху донизу охвачена одним могучим порывом одушевления и негодования.

Война была вызвана, конечно, не Японией, война всем была непонятна своею ненужностью, – что до того? Если у каждой клеточки живого тела есть свое отдельное, маленькое сознание, то клеточки не станут спрашивать, для чего тело вдруг вскочило, напрягается, борется; кровяные тельца будут бегать по сосудам, мускульные волокна будут сокращаться, каждая клеточка будет делать, что ей предназначено; а для чего борьба, куда наносятся удары, – это дело верховного мозга. Такое впечатление производила и Россия: война была ей ненужна, непонятна, но весь ее огромный организм трепетал от охватившего его могучего подъема.

Так казалось издали. Но вблизи это выглядело иначе. Кругом, в интеллигенции, было враждебное раздражение отнюдь не против японцев. Вопрос об исходе войны не волновал, вражды к японцам не было и следа, наши неуспехи не угнетали; напротив, рядом с болью за безумно-ненужные жертвы было почти злорадство. Многие прямо заявляли, что для России полезнее всего было бы поражение. При взгляде со стороны, при взгляде непонимающими глазами, происходило что-то невероятное: страна борется, а внутри страны ее умственный цвет следит за борьбой с враждебно-вызывающим вниманием. Иностранцев это поражало, «патриотов» возмущало до дна души, они говорили о «гнилой, беспочвенной, космополитической русской интеллигенции». Но у большинства это вовсе не было истинным, широким космополитизмом, способным сказать и родной стране: «ты не права, а прав твой враг»; это не было также органическим отвращением к кровавому способу решения международных споров. Что тут, действительно, могло поражать, что теперь с особенною яркостью бросалось в глаза, – это та невиданно-глубокая, всеобщая вражда, которая была к начавшим войну правителям страны: они вели на борьбу с врагом, а сами были для всех самыми чуждыми, самыми ненавистными врагами.

Также и широкие массы переживали не совсем то, что им приписывали патриотические газеты. Некоторый подъем в самом начале был, – бессознательный подъем нерассуждающей клеточки, охваченной жаром загоревшегося борьбою организма. Но подъем был поверхностный и слабый, а от назойливо шумевших на сцене фигур ясно тянулись за кулисы толстые нити, и видны были направляющие руки.

В то время я жил в Москве. На масленице мне пришлось быть в Большом театре на «Риголетто». Перед увертюрою сверху и снизу раздались отдельные голоса, требовавшие гимна. Занавес взвился, хор на сцене спел гимн, раздалось «bis» – спели во второй раз и в третий. Приступили к опере. Перед последним актом, когда все уже сидели на местах, вдруг с разных концов опять раздались одиночные голоса: «Гимн! Гимн!». Моментально взвился занавес. На сцене стоял полукругом хор в оперных костюмах, и снова казенные три раза он пропел гимн. Но странно было вот что: в последнем действии «Риголетто» хор, как известно, не участвует; почему же хористы не переоделись и не разошлись по домам? Как они могли предчувствовать рост патриотического одушевления публики, почему заблаговременно выстроились на сцене, где им в то время совсем не полагалось быть? Назавтра газеты писали: «В обществе замечается все больший подъем патриотических чувств; вчера во всех театрах публика дружно требовала исполнения гимна не только в начале спектакля, но и перед последним актом».

В манифестировавших на улицах толпах тоже наблюдалось что-то подозрительное. Толпы были немногочисленны, наполовину состояли из уличных ребят; в руководителях манифестаций узнавали переодетых околоточных и городовых. Настроение толпы было задирающее и грозно приглядывающееся; от прохожих требовали, чтоб они снимали шапки; кто этого не делал, того избивали. Когда толпа увеличивалась, происходили непредвиденные осложнения. В ресторане «Эрмитаж» толпа чуть не произвела полного разгрома; на Страстной площади конные городовые нагайками разогнали манифестантов, слишком пылко проявивших свои патриотические восторги.

Генерал-губернатор выпустил воззвание. Благодаря жителей за выраженные ими чувства, он предлагал прекратить манифестации и мирно приступить к своим занятиям. Одновременно подобные же воззвания были выпущены начальниками других городов, – и повсюду манифестации мгновенно прекратились. Было трогательно то примерное послушание, с каким население соразмеряло высоту своего душевного подъема с мановениями горячо любимого начальства… Скоро, скоро улицы российских городов должны были покрыться другими толпами, спаянными действительным общим подъемом, – и против этого подъема оказались бессильными не только отеческие мановения начальств, но даже его нагайки, шашки и пули.

В витринах магазинов ярко пестрели лубочные картины удивительно хамского содержания. На одной огромный казак с свирепо ухмыляющеюся рожею сек нагайкою маленького, испуганно вопящего японца; на другой картинке живописалось, «как русский матрос разбил японцу нос», – по плачущему лицу японца текла кровь, зубы дождем сыпались в синие волны. Маленькие «макаки» извивались под сапожищами лохматого чудовища с кровожадною рожею, и это чудовище олицетворяло Россию. Тем временем патриотические газеты и журналы писали о глубоконародном и глубоко-христианском характере войны, о начинающейся великой борьбе Георгия Победоносца с драконом…

А успехи японцев шли за успехами. Один за другим выбывали из строя наши броненосцы, в Корее японцы продвигались все дальше. Уехали на Дальний Восток Макаров и Куропаткин, увозя с собою горы поднесенных икон. Куропаткин сказал свое знаменитое: «терпение, терпение и терпение»… В конце марта погиб с «Петропавловском» слепо-храбрый Макаров, ловко пойманный на удочку адмиралом Того. Японцы перешли через реку Ялу. Как гром, прокатилось известие об их высадке в Бицзыво. Порт-Артур был отрезан.

Оказывалось, на нас шли не смешные толпы презренных «макаков», – на нас наступали стройные ряды грозных воинов, безумно храбрых, охваченных великим душевным подъемом. Их выдержка и организованность внушали изумление. В промежутках между извещениями о крупных успехах японцев телеграммы сообщали о лихих разведках сотника X. или поручика У., молодецки переколовших японскую заставу в десять человек. Но впечатление не уравновешивалось. Доверие падало.

Идет по улице мальчуган-газетчик, у ворот сидят мастеровые.

– Последние телеграммы с театра войны! Наши побили японца!

– Ладно, проходи! Нашли где в канаве пьяного японца и побили! Знаем!

Бои становились чаще, кровопролитнее; кровавый туман окутывал далекую Маньчжурию. Взрывы, огненные дожди из снарядов, волчьи ямы и проволочные заграждения, трупы, трупы, трупы, – за тысячи верст через газетные листы как будто доносился запах растерзанного и обожженного человеческого мяса, призрак какой-то огромной, еще невиданной в мире бойни.

* * *

В апреле я уехал из Москвы в Тулу, оттуда в деревню. Везде жадно хватались за газеты, жадно читали и расспрашивали. Мужики печально говорили:

– Теперь еще больше пойдут податей брать!

В конце апреля по нашей губернии была объявлена мобилизация. О ней глухо говорили, ее ждали уже недели три, но все хранилось в глубочайшем секрете. И вдруг, как ураган, она ударила по губернии, В деревнях людей брали прямо с поля, от сохи. В городе полиция глухою ночью звонилась в квартиры, вручала призываемым билеты и приказывала немедленно явиться в участок. У одного знакомого инженера взяли одновременно всю его прислугу: лакея, кучера и повара. Сам он в это время был в отлучке, – полиция взломала его стол, достала паспорты призванных и всех их увела.

Было что-то равнодушно-свирепое в этой непонятной торопливости. Людей выхватывали из дела на полном его ходу, не давали времени ни устроить его, ни ликвидировать. Людей брали, а за ними оставались бессмысленно разоренные хозяйства и разрушенные благополучия.

Наутро мне пришлось быть в воинском присутствии, – нужно было дать свой деревенский адрес на случай призыва меня из запаса. На большом дворе присутствия, у заборов, стояли телеги с лошадьми, на телегах и на земле сидели бабы, ребята, старики. Вокруг крыльца присутствия теснилась большая толпа мужиков. Солдат стоял перед дверью крыльца и гнал мужиков прочь. Он сердито кричал:

– Сказано вам, в понедельник приходи!.. Ступай, расходись!

– Да как же это так в понедельник?.. Забрали нас, гнали, гнали: «Скорей! Чтоб сейчас же явиться!»

– Ну, вот, в понедельник и являйся!

– В понедельник! – Мужики отходили, разводя руками. – Подняли ночью, забрали без разговоров. Ничего справить не успели, гнали сюда за тридцать верст, а тут – «приходи в понедельник». А нынче суббота.

– Нам к понедельнику и самим было бы способнее… А теперь где ж нам тут до понедельника ждать?

По всему городу стояли плач и стоны. Здесь и там вспыхивали короткие, быстрые драмы. У одного призванного заводского рабочего была жена с пороком сердца и пятеро ребят; когда пришла повестка о призыве, с женою от волнения и горя сделался паралич сердца, и она тут же умерла; муж поглядел на труп, на ребят, пошел в сарай и повесился. Другой призванный, вдовец с тремя детьми, плакал и кричал в присутствии:

– А с ребятами что мне делать? Научите, покажите!.. Ведь они тут без меня с голоду передохнут!

Он был как сумасшедший, вопил и тряс в воздухе кулаком. Потом вдруг замолк, ушел домой, зарубил топором своих детей и воротился.

– Ну, теперь берите! Свои дела я справил.

Его арестовали.

Телеграммы с театра войны снова и снова приносили известия о крупных успехах японцев и о лихих разведках хорунжего Иванова или корнета Петрова. Газеты писали, что победы японцев на море неудивительны, – японцы природные моряки; но теперь, когда война перешла на сушу, дело пойдет совсем иначе. Сообщалось, что у японцев нет больше ни денег, ни людей, что под ружье призваны шестнадцатилетние мальчики и старики. Куропаткин спокойно и грозно заявил, что мир будет заключен только в Токио.

* * *

В начале июня я получил в деревне телеграмму с требованием немедленно явиться в воинское присутствие.

Там мне объявили, что я призван на действительную службу и должен явиться в Тамбов, в штаб 72 пехотной дивизии. По закону полагалось два дня на устройство домашних дел и три дня на обмундирование. Началась спешка, – шилась форма, закупались вещи. Что именно шить из формы, что покупать, сколько вещей можно с собою взять, – никто не знал. Сшить полное обмундирование в пять дней было трудно; пришлось торопить портных, платить втридорога за работу днем и ночью. Все-таки форма на день запоздала, и я поспешно, с первым же поездом, выехал в Тамбов.

Приехал я туда ночью. Все гостиницы были битком набиты призванными офицерами и врачами, я долго ездил по городу, пока в грязных меблированных комнатах на окраине города нашел свободный номер, дорогой и скверный.

Утром я пошел в штаб дивизии. Необычно было чувствовать себя в военной форме, необычно было, что встречные солдаты и городовые делают тебе под козырек. Ноги путались в болтавшейся на боку шашке.

Длинные, низкие комнаты штаба были уставлены столами, везде сидели и писали офицеры, врачи, солдаты-писаря. Меня направили к помощнику дивизионного врача.

– Как ваша фамилия?

Я сказал.

– Вы у нас в мобилизационном плане не значитесь, – удивленно возразил он.

– Я уж не знаю. Я вызван сюда, в Тамбов, с предписанием явиться в штаб 72 пехотной дивизии. Вот бумага.

Помощник дивизионного врача посмотрел мою бумагу, пожал плечами. Пошел куда-то, поговорил с каким-то другим врачом, оба долго копались в списках.

– Нет, нигде решительно вы у нас не значитесь! – объявил он мне.

– Значит, я могу ехать обратно? – с улыбкой спросил я.

– Подождите тут немного, я еще посмотрю.

Я стал ждать. Были здесь и другие врачи, призванные из запаса, – одни еще в статском платье, другие, как я, в новеньких сюртуках с блестящими погонами. Перезнакомились. Они рассказывали мне о невообразимой путанице, которая здесь царствует, – никто ничего не знает, ни от кого ничего не добьешься.

– Вста-ать!!! – вдруг повелительно прокатился по комнате звонкий голос.

Все встали, поспешно оправляясь. Молодцевато вошел старик-генерал в очках и шутливо гаркнул:

– Здравия желаю!

В ответ раздался приветственный гул. Генерал прошел в следующую комнату.

Ко мне подошел помощник дивизионного врача.

– Ну, наконец, нашли! В 38 полевом подвижном госпитале не хватает одного младшего ординатора, присутствие признало его больным. Вы вызваны на его место… Вот как раз ваш главный врач, представьтесь ему.

В канцелярию торопливо входил невысокий, худощавый старик в заношенном сюртуке, с почерневшими погонами коллежского советника. Я подошел, представился. Спрашиваю, куда мне нужно ходить, что делать.

– Что делать?.. Да делать нечего. Дайте в канцелярию свой адрес, больше ничего.

* * *

День за днем шел без дела. Наш корпус выступал на Дальний Восток только через два месяца. Мы, врачи, подновляли свои знания по хирургии, ходили в местную городскую больницу, присутствовали при операциях, работали на трупах.

Среди призванных из запаса товарищей-врачей были специалисты по самым разнообразным отраслям, – были психиатры, гигиенисты, детские врачи, акушеры. Нас распределили по госпиталям, по лазаретам, по полкам, руководясь мобилизационными списками и совершенно не интересуясь нашими специальностями. Были врачи, давно уже бросившие практику; один из них лет восемь назад, тотчас же по окончании университета, поступил в акциз и за всю свою жизнь самостоятельно не прописал ни одного рецепта.

Я был назначен в полевой подвижной госпиталь. К каждой дивизии в военное время придается по два таких госпиталя. В госпитале – главный врач, один старший ординатор и три младших. Низшие должности были замещены врачами, призванными из запаса, высшие – военными врачами.

Нашего главного врача, д-ра Давыдова, я видел редко: он был занят формированием госпиталя, кроме того, имел в городе обширную практику и постоянно куда-нибудь торопился. В штабе я познакомился с главным врачом другого госпиталя нашей дивизии, д-ром Мутиным. До мобилизации он был младшим врачом местного полка. Жил он еще в лагере полка, вместе с женою. Я провел у него вечер, встретил там младших ординаторов его госпиталя. Все они уже перезнакомились и сошлись друг с другом, отношения с Мутиным установились чисто товарищеские. Было весело, семейно и уютно. Я жалел и завидовал, что не попал в их госпиталь.

Через несколько дней в штаб дивизии неожиданно пришла из Москвы телеграмма: д-ру Мутину предписывалось сдать свой госпиталь какому-то д-ру Султанову, а самому немедленно ехать в Харбин и приступить там к формированию запасного госпиталя. Назначение было неожиданное и непонятное: Мутин уж сформировал здесь свой госпиталь, все устроил, – и вдруг это перемещение. Но, конечно, приходилось покориться. Еще через несколько дней пришла новая телеграмма: в Харбин Мутину не ехать, он снова назначается младшим врачом своего полка, какой и должен сопровождать на Дальний Восток; по приезде же с эшелоном в Харбин ему предписывалось приступить к формированию запасного госпиталя.

Обида была жестокая и незаслуженная. Мутин возмущался и волновался, осунулся, говорил, что после такого служебного оскорбления ему остается только пустить себе пулю в лоб. Он взял отпуск и поехал в Москву искать правды. У него были кое-какие связи, но добиться ему ничего не удалось: в Москве Мутину дали понять, что в дело замешана большая рука, против которой ничего нельзя поделать.

Мутин воротился к своему разбитому корыту – полковому околотку, а через несколько дней из Москвы приехал его преемник по госпиталю, д-р Султанов. Был это стройный господин лет за сорок, с бородкою клинышком и седеющими волосами, с умным, насмешливым лицом. Он умел легко заговаривать и разговаривать, везде сразу становился центром внимания и ленивым, серьезным голосом ронял остроты, от которых все смеялись. Султанов побыл в городе несколько дней и уехал назад в Москву. Все заботы по дальнейшему устройству госпиталя он предоставил старшему ординатору.

Вскоре стало известно, что из четырех сестер милосердия, приглашенных в госпиталь из местной общины Красного Креста, оставлена в госпитале только одна. Д-р Султанов заявил, что остальных трех он заместит сам. Шли слухи, что Султанов – большой приятель нашего корпусного командира, что в его госпитале, в качестве сестер милосердия, едут на театр военных действий московские дамы, хорошие знакомые корпусного командира.

Город был полон войсками. Повсюду мелькали красные генеральские отвороты, золотые и серебряные приборы офицеров, желто-коричневые рубашки нижних чинов. Все козыряли, вытягивались друг перед другом. Все казалось странным и чуждым.

На моей одежде были серебряные пуговицы, на плечах – мишурные серебряные полоски. На этом основании всякий солдат был обязан почтительно вытягиваться передо мною и говорить какие-то особенные, нигде больше не принятые слова: «так точно!», «никак нет!», «рад стараться!» На этом же основании сам я был обязан проявлять глубокое почтение ко всякому старику, если его шинель была с красною подкладкою и вдоль штанов тянулись красные лампасы.

Я узнал, что в присутствии генерала я не имею права курить, без его разрешения не имею права сесть. Я узнал, что мой главный врач имеет право посадить меня на неделю под арест. И это без всякого права апелляции, даже без права потребовать объяснения по поводу ареста. Сам я имел подобную же власть над подчиненными мне нижними чинами. Создавалась какая-то особая атмосфера, видно было, как люди пьянели от власти над людьми, как их души настраивались на необычный, вызывавший улыбку лад.

Любопытно, как эта одурманивающая атмосфера подействовала на слабую голову одного товарища-врача, призванного из запаса. Это был д-р Васильев, тот самый старший ординатор, которому предоставил устраивать свой госпиталь уехавший в Москву д-р Султанов. Психически неуравновешенный, с болезненно-вздутым самолюбием, Васильев прямо ошалел от власти и почета, которыми вдруг оказался окруженным.

Однажды входит он в канцелярию своего госпиталя. Когда главный врач (пользующийся правами командира части) входил в канцелярию, офицер-смотритель обыкновенно командовал сидящим писарям: «встать!» Когда вошел Васильев, смотритель этого не сделал.

Васильев нахмурился, отозвал смотрителя в сторону и грозно спросил, почему он не скомандовал писарям встать. Смотритель пожал плечами.

– Это – только проявление известной вежливости, которую я волен вам оказывать, волен нет!

– Извините-с! Раз я исправляю должность главного врача, вы это по закону обязаны делать!

– Я такого закона не знаю!

– Ну, постарайтесь узнать, а пока отправляйтесь на двое суток под арест.

Офицер обратился к начальнику дивизии и рассказал ему, как было дело. Пригласили д-ра Васильева. Генерал, начальник его штаба и два штаб-офицера разобрали дело и порешили: смотритель был обязан крикнуть: «встать!» От ареста его освободили, но перевели из госпиталя в строй.

Когда смотритель ушел, начальник дивизии сказал д-ру Васильеву:

– Вы видите, я генерал. Я служу уж почти сорок лет, поседел на службе, – и до сих пор ни разу еще не посадил офицера под арест. Вы только что попали на военную службу, временно, на несколько дней получили власть, – и уж поспешили использовать эту власть в полнейшем ее объеме.

В мирное время нашего корпуса не существовало. При мобилизации он был развернут из одной бригады и почти целиком состоял из запасных. Солдаты были отвыкшие от дисциплины, удрученные думами о своих семьях, многие даже не знали обращения с винтовками нового образца. Они шли на войну, а в России оставались войска молодые, свежие, состоявшие из кадровых солдат. Рассказывали, что военный министр Сахаров сильно враждует с Куропаткиным и нарочно, чтобы вредить ему, посылает на Дальний Восток самые плохие войска. Слухи были очень настойчивы, и Сахарову в беседах с корреспондентами приходилось усиленно оправдываться в своем непонятном образе действий.

Я познакомился в штабе с местным дивизионным врачом; он по болезни уходил в отставку и дослуживал свои последние дни. Был это очень милый и добродушный старичок, – жалкий какой-то, жестоко поклеванный жизнью. Я из любопытства поехал с ним в местный военный лазарет на заседание комиссии, которая осматривала солдат, заявившихся больными. Мобилизованы были и запасные самых ранних призывов; перед глазами бесконечною вереницею проходили ревматики, эмфизематики, беззубые, с растяжением ножных вен. Председатель комиссии, бравый кавалерийский полковник, морщился и жаловался, что очень много «протестованных». Меня, напротив, удивляло, скольких явно больных заседавшие здесь военные врачи не «протестуют». По окончании заседания к моему знакомцу обратился один из врачей комиссии:

– Мы тут без вас признали одного негодным к службе. Посмотрите, – можно его освободить? Сильнейшее varicocele.

Ввели солдата.

– Спусти штаны! – резко, каким-то особенным, подозревающим голосом сказал дивизионный врач. – Эге! Это-то? Пу-устяки! Нет, нет, освободить нельзя!

– Ваше высокородие, я совсем ходить не могу, – угрюмо заявил солдат.

Старичок вдруг вскипел.

– Врешь! Притворяешься! Великолепно можешь ходить!.. У меня, брат, у самого еще больше, а вот хожу!.. Да это пустяки, помилуйте! – обратился он к врачу. – Это у большинства так… Мерзавец какой! Сукин сын!

Солдат одевался, с ненавистью глядя исподлобья на дивизионного врача. Оделся и медленно пошел к двери, расставляя ноги.

– Иди как следует! – заорал старик, бешено затопав ногами. – Чего раскорячился? Прямо ступай! Меня, брат, не надуешь!

Они обменялись взглядами, полными ненависти. Солдат вышел.

В полках старшие врачи, военные, твердили младшим, призванным из запаса:

– Вы незнакомы с условиями военной службы. Относитесь к солдатам построже, имейте в виду, что это не обычный пациент. Все они удивительные лодыри и симулянты.

Один солдат обратился к старшему врачу полка с жалобою на боли в ногах, мешающие ходить. Наружных признаков не было, врач раскричался на солдата и прогнал его. Младший полковой врач пошел следом за солдатом, тщательно осмотрел его и нашел типическую, резко выраженную плоскую стопу. Солдат был освобожден. Через несколько дней этот же младший врач присутствовал в качестве дежурного на стрельбе. Солдаты возвращаются, один сильно отстал, как-то странно припадает на ноги. Врач спросил, что с ним.

– Ноги болят. Только болезнь нутряная, снаружи не видно, – сдержанно и угрюмо ответил солдат.

Врач исследовал, – оказалось полное отсутствие коленных рефлексов. Разумеется, освободили и этого солдата.

Вот они, лодыри! И освобождены они были только потому, что молодой врач «не был знаком с условиями военной службы».

Нечего говорить, как жестоко было отправлять на войну всю эту немощную, стариковскую силу. Но прежде всего это было даже прямо нерасчетливо. Проехав семь тысяч верст на Дальний Восток, эти солдаты после первого же перехода сваливались. Они заполняли госпитали, этапы, слабосильные команды, через один-два месяца – сами никуда уж не годные, не принесшие никакой пользы и дорого обошедшиеся казне, – эвакуировались обратно в Россию.

* * *

Город все время жил в страхе и трепете. Буйные толпы призванных солдат шатались по городу, грабили прохожих и разносили казенные винные лавки. Они говорили: «Пускай под суд отдают, – все равно помирать!» Вечером за лагерями солдаты напали на пятьдесят возвращавшихся с кирпичного завода баб и изнасиловали их. На базаре шли глухие слухи, что готовится большой бунт запасных.

С востока приходили все новые известия о крупных успехах японцев и о лихих разведках русских сотников и поручиков. Газеты писали, что победы японцев в горах неудивительны, – они природные горные жители; но война переходит на равнину, мы можем развернуть нашу кавалерию, и дело теперь пойдет совсем иначе. Сообщалось, что у японцев совсем уже нет ни денег, ни людей, что убыль в солдатах пополняется четырнадцатилетними мальчиками и дряхлыми стариками. Куропаткин, исполняя свой никому неведомый план, отступал к грозно укрепленному Ляояну. Военные обозреватели писали: «Лук согнулся, тетива напряглась до крайности, – и скоро смертоносная стрела с страшною силою полетит в самое сердце врага».

Наши офицеры смотрели на будущее радостно. Они говорили, что в войне наступает перелом, победа русских несомненна, и нашему корпусу навряд ли даже придется быть в деле: мы там нужны только, как сорок тысяч лишних штыков при заключении мира.

В начале августа пошли на Дальний Восток эшелоны нашего корпуса. Один офицер, перед самым отходом своего эшелона, застрелился в гостинице. На Старом Базаре в булочную зашел солдат, купил фунт ситного хлеба, попросил дать ему нож нарезать хлеб и этим ножом полоснул себя по горлу. Другой солдат застрелился за лагерем из винтовки.

Однажды зашел я на вокзал, когда уходил эшелон. Было много публики, были представители от города. Начальник дивизии напутствовал уходящих речью; он говорил, что прежде всего нужно почитать бога, что мы с богом начали войну, с богом ее и кончим. Раздался звонок, пошло прощание. В воздухе стояли плач и вой женщин. Пьяные солдаты размещались в вагонах, публика совала отъезжающим деньги, мыло, папиросы.

Около вагона младший унтер-офицер прощался с женою и плакал, как маленький мальчик; усатое загорелое лицо было залито слезами, губы кривились и распускались от плача. Жена была тоже загорелая, скуластая и ужасно безобразная. На ее руке сидел грудной ребенок в шапочке из разноцветных лоскутков, баба качалась от рыданий, и ребенок на ее руке качался, как листок под ветром. Муж рыдал и целовал безобразное лицо бабы, целовал в губы, в глаза, ребенок на ее руке качался. Странно было, что можно так рыдать от любви к этой уродливой женщине, и к горлу подступали слезы от несшихся отовсюду рыданий и всхлипывающих вздохов. И глаза жадно останавливались на набитых в вагоны людях: сколько из них воротится? сколько ляжет трупами на далеких залитых кровью полях?

– Ну, садись, полезай в вагон! – торопили унтер-офицера. Его подхватили под руки и подняли в вагон. Он, рыдая, рвался наружу к рыдающей бабе с качающимся на руке ребенком.

– Разве солдат может плакать? – строго и упрекающе говорил фельдфебель.

– Ма-атушка ты моя ро-одненькая!.. – тоскливо выли бабьи голоса.

– Отходи, отходи! – повторяли жандармы и оттесняли толпу от вагонов. Но толпа сейчас же опять приливала назад, и жандармы опять теснили ее.

– Чего стараетесь, продажные души? Аль не жалко вам? – с негодованием говорили из толпы.

– Не жалко? Нешто не жалко? – поучающе возражал жандарм. – А только так-то вот люди и режутся, и режут. И под колеса бросаются. Нужно смотреть.

Поезд двинулся. Вой баб стал громче. Жандармы оттесняли толпу. Из нее выскочил солдат, быстро перебежал платформу и протянул уезжавшим бутылку водки. Вдруг, как из земли, перед солдатом вырос комендант. Он вырвал у солдата бутылку и ударил ее о плиты. Бутылка разлетелась вдребезги. В публике и в двигавшихся вагонах раздался угрожающий ропот. Солдат вспыхнул и злобно закусил губу.

– Не имеешь права бутылку разбивать! – крикнул он на офицера.

Комендант размахнулся и изо всей силы ударил солдата по лицу. Неизвестно откуда, вдруг появилась стража с ружьями и окружила солдата.

Вагоны двигались все скорее, пьяные солдаты и публика кричали «ура!». Безобразная жена унтер-офицера покачнулась и, роняя ребенка, без чувств повалилась наземь. Соседка подхватила ребенка.

Поезд исчезал вдали. По перрону к арестованному солдату шел начальник дивизии.

– Ты что это, голубчик, с офицерами вздумал ругаться, а? – сказал он.

Солдат стоял бледный, сдерживая бушевавшую в нем ярость.

– Ваше превосходительство! Лучше бы он у меня столько крови пролил, сколько водки… Ведь нам в водке только и жизнь, ваше превосходительство!

Публика теснилась вокруг.

– Его самого офицер по лицу ударил. Позвольте, генерал, узнать, – есть такой закон?

Начальник дивизии как будто не слышал. Он сквозь очки взглянул на солдата и раздельно произнес:

– Под суд, в разряд штрафованных – и порка!.. Увести его.

Генерал пошел прочь, повторив еще раз медленно и раздельно:

– Под суд, в разряд штрафованных – и порка!

Викентий Викентьевич Вересаев (настоящая фамилия Смидович, 1867-1945) - замечательный прозаик, публицист, поэт-переводчик. Его называют художни-ком-историком русской интеллигенции. Что особенно ценно в творчестве писателя, - это глубокая правдивость в изображении общества, а также любовь ко всем, мятежно ищущим разрешения социально-нравственных вопросов. В качестве военного врача Вересаев в 1904-1905 годах участвовал в Русско-японской войне, события которой необычайно ярко и наглядно изобразил в записках «На японской войне». По словам Максима Горького, эти трагические страницы нашей истории нашли в Вересаеве по-настоящему «трезвого, честного свидетеля»..

Издательство: "Лениздат" (2014)

Формат: Мягкая бумажная, 384 стр.

ISBN: 9785445306382

Вересаев, В.

(псевдоним Викентия Викентьевича Смидовича) - известный беллетрист, публицист и литературовед. Род. 1867 в Туле, в семье врача, общественного деятеля. В 1884 В. окончил тульскую гимназию, в 1888 - филологический факультет Петербургского университета, в 1894 - медицинский факультет Юрьевского ун-та. Студентом ездил в 1892 на холеру в Екатеринославскую губ. и заведовал бараком на руднике близ Юзовки. Под влиянием стачки петербургских ткачей (лето 1896) В. примкнул к марксистам и стал в близкие сношения с рабочими и революционной молодежью. С 1894 В. служил врачей в Петербурге, в Боткинской больнице, откуда был уволен в 1901 по требованию градоначальника, и был выслан из столицы. Жил в Туле, ездил за границу, с 1903 поселился в Москве. В 1904 был мобилизован и полтора года пробыл на войне в качестве военного врача; участвовал со своим медицинским отрядом в боях на реке Шахе и под Мукденом. По возвращении жил в Москве, снова ездил за границу (Египет). С 1911 по 1918 стоял во главе "Книгоиздательства писателей" в Москве. В 1914 вновь мобилизован как военный врач и по 1917 заведовал военно-санитарным отрядом московского ж.-д. узла. В 1917 был председателем художественно-просветительной комиссии при Московском Совете Рабочих Депутатов. В 1918 поехал на 3 месяца в Крым и задержался там на 3 года. В 1919 был членом коллегии народного образования в Феодосии. С 1921 живет в Москве. Состоит председателем Всероссийского союза писателей, членом ГУС по научно-художественной секции, консультантом издательства "Недра". В 1925 был отпразднован сорокалетний юбилей его литературной работы. - Общественно-политическая деятельность, будучи разнообразной и постоянной, не занимает, однако, в жизни В. очень большого места.

Литературная деятельность В. началась стихотворением, напечатанным в 1885. В молодости В. много писал и переводил стихами, но затем перешел на прозу. В 1892 в "Книжках Недели" появились его очерки Донецкого края: "Подземное царство" (не включены в собрание сочинений) - плод наблюдений в каменноугольном руднике около Юзовки. В 1893 в журн. "Медицина" В. опубликовал две специальные работы. Первым произведением, обратившим на В. внимание, была повесть: "Без дороги" ("Русское Богатство", 1895). В 1897 напечатано "Поветрие", тесно связанное с предыдущей повестью; это произведение укрепило популярность В. и ввело его в марксистскую группу писателей. В 1898 в журн. "Жизнь" В. напечатал повесть "Конец Андрея Ивановича"; другой рассказ, объединенный с первым в дилогию "Два конца" и носивший заглавие "Конец Александры Михайловны", напечатан в 1903. В 1901 в журн. "Мир Божий" печатались "Записки врача" (писавшиеся с 1895); они были переведены на другие языки и вызвали ожесточенную полемику не только в русской, но и в нем., франц., итал. печати. В 1902 опубликовано новое значительное произведение В. - "На повороте". С 1906 в "Мире Божьем" стали появляться "Рассказы о войне"; в 1907-08 в сборнике "Знание" напечатано "На войне. Записки". В 1908 опубликована повесть "К жизни". С 1910 и по 1914 в "Современном Мире" печатались литературно-философские очерки В., посвященные Достоевскому, Толстому, Ницше и объединенные общим заглавием: "Живая жизнь". В те же годы В. много переводил с греческого: Гомеровы гимны, Архилоха, Сафо, Алкея и других. В 1913 издательство Маркса выпустило четырехтомное собрание сочинений В. - итог творчества за двадцать пять лет. В позднейшие годы литературная продукция В. заметно убывает и только около 1920 вновь оживает. В 1920-23 пишется роман "В тупике" (первое отдельное издание· - в 1924). Потом стали появляться статьи В. о Пушкине; в 1926-27 В. издал в четырех книгах хрестоматию: "Пушкин в жизни. - Систематический свод подлинных свидетельств современников". В 1926 вышла брошюра "Об обрядах старых и новых". В 1927 отдельной книгой вышли воспоминания "В юные годы". Литературное творчество В. разнообразно. У него есть специальные медицинские работы. Есть работы публицистические - о горнорабочих и горнопромышленниках, о народном театре, о художественном оформлении быта. К публицистике можно отнести и "Записки врача" и "Записки о войне". Книга "В юные годы" открывает мемуарную группу, в которую входят и другие воспоминания. Значительна группа работ литературоведческих - о Достоевском, Толстом, Пушкине, Ницше. К литературно-исторической группе примыкают переводы из античных и классических немецких писателей (Гейне, Гете и др.). Но и "Записки врача", и "Записки о войне", и "В юные годы" написаны в полубеллетристической форме, и вообще В. - прежде и больше всего беллетрист. Творчество В. протекало без особых исканий и переломов, в русле традиционного русского бытового и психологического реализма; разве только около 1910 можно заметить некоторое влияние модернизма (например, в повести "К жизни"). Его язык и стиль не блещут особой оригинальностью. "Выдумка", фабульность и композиция мало развиты. В развертывании сюжета мало динамики. Характерно, что В. не написал ни одной драмы. Зато много разговоров, и нередко действующие лица превращаются в олицетворения той или другой идеи, в типичных резонеров. Совершенно явственна установка не на художественную форму, а на содержание - бытовое, общественное, идеологическое. Его повести - "полудневники, полумемуары" (Львов-Рогачевский). В "Юных годах" описано детство и отрочество самого В., и охарактеризована тульская интеллигенция 70-80-х гг. В повести "Без дороги" ярко отображены "холерные бунты", от которых едва не пострадал сам В., и вместе с тем охарактеризована та психологическая безвыходность, в какую попали к началу 90-х гг. народники. В "Поветрии" воссозданы ожесточенные споры между уходящими народниками и первым боевым поколением интеллигентов-марксистов. Сам В., примкнув после стачки ткачей 1896 к марксистам и сблизившись с петербургскими рабочими, создает дилогию "Два конца", где четко изображает быт и психологию ремесленного пролетариата. Поворот в интеллигенции от марксизма к идеализму отображен у В. в повести "На повороте". Многолетняя медицинская практика привела В. к смелому изображению теневых сторон врачебной профессии. Русско-японская война отобразилась у него в серии рассказов и в мемуарах "На войне". Наконец, в новейшем романе "В тупике" изображены эпизоды гражданской войны в Крыму, с явным приурочением к Феодосии и Коктебелю, - художественная переработка личных наблюдений и переживаний писателя в 1918-1920. Зоркая наблюдательность и чуткость, богатый личный опыт, точность в описании, замечательная искренность и смелая правдивость, наряду с даром художественной характеристики и типизации, сделали В. летописцем русской общественности четырех десятилетий и обеспечили его произведениям неослабевающий успех (до ноября 1927 "Записки врача" выдержали одиннадцать изданий, первый том рассказов - восемь, "В тупике" - пять). В. не брался изображать то, что сам мало наблюдал: аристократию, столичную высшую буржуазию, провинциальное купечество или духовенство. Крестьянство у него представлено тоже необильно ("В степи", "Ванька", "К спеху", "Об одном доме" и некоторые другие). В. чужд народнических идеализации и рисует мужиков хотя и сочувственно, но выдвигая косность быта и психологии, неистребимый хозяйственный индивидуализм и, вместе с тем, хрупкость мужицкого благосостояния. Впрочем, крестьянские очерки В. относятся к началу девятисотых годов, - новейших движений в крестьянстве В. не изобразил. Гораздо значительнее группа его рассказов, затрагивающих рабочий класс ("В сухом тумане", "Конец Андрея Ивановича", "Конец Александры Михайловны" и эпизоды в повестях "На повороте" и "К жизни"). В русской беллетристике 900-х гг. эти опыты В. необходимо признать весьма значительными, а "Два конца" - произведением "еще недостаточно оцененным в критической литературе" (Кубиков). В. метко и осведомленно изображает рабочих-полукрестьян, не порвавших с деревней, столичную ремесленную мастеровщину, еще чуждую классового самосознания и организованности, наконец, фабричных рабочих-социалистов, участников политической борьбы. Но всего охотнее и обильнее изображает В. интеллигенцию, вполне оправдывая определение: "писатель-интеллигент". Однако, выдвигает он не чеховскую культурническую, постепеновскую интеллигенцию, а интеллигенцию радикальную, марксистскую, революционную. Так, в "Поветрии" изображены марксисты Даев и Наташа, в повести "На повороте" - несколько интеллигентов с революционным прошлым, в повести "К жизни" - "размагниченный" партиец Чердынцев и твердый революционер доктор Розанов. В романе "В тупике" охарактеризована целая группа интеллигентов-коммунистов эпохи гражданской войны.

В своей идеологии, как и в художественных приемах, В. не испытал крупных переломов. Правда, в печати оглашено признание В.: "Когда я писал свою повесть “Без дороги”, я ненавидел марксистов". Но народнические настроения были скоро изжиты. В области научно-философской В. был и остался реалистом-позитивистом. В социальных вопросах он еще с половины 90-х гг. примкнул к марксистам, заметно выделяясь этим из среды других беллетристов, от Чехова до Андреева. Правда, в автобиографии, написанной в 1913, В. глухо говорит: "За последние годы отношение мое к жизни и к задачам искусства значительно изменилось. Ни от чего в прошлом я не отказываюсь, но думаю, что можно было быть значительно менее односторонним". Но едва ли тут разумеется переработка сложившегося в 90-х гг. общественного миросозерцания. Оно включало в свой состав элементы марксизма. Это помогло В. твердо поставить задачи бытописи рабочего класса, острее увидеть идеологические расслоения в интеллигенции, в движениях революции 1905 предвосхитить ту стихию классовой вражды, которая потом проявилась в Октябрьской Революции и была зарисована В. Однако, проникновение марксизмом едва ли шло глубоко. Всего заметнее это на критических работах В. о Достоевском и Толстом. Они печатались одновременно с критическими работами Плеханова, Воровского, Ольминского и Переверзева, но в них отсутствует установка на классовость писателей. И в беллетристике, изображая, напр., в "Поветрии" столкновение народников и марксистов, В. ограничивается только обрисовкой теоретических разногласий, не спускаясь к классовым корням интеллигентской психологии. То же заметно и в дальнейших произведениях, до романа "В тупике" включительно. Автор старался оставаться "объективным" летописцем общественных движений, но тут сказались не только отсутствие боевого темперамента, но и серединность собственной позиции. Особенно ярко это проявилось в романе "В тупике". Это - "роман, не только посвященный интеллигенции, но и написанный интеллигентом"; "сам автор остается ни холоден, ни горяч"; в оценке разразившейся социальной революции он идет, "спотыкаясь, делая неверные шаги, отступая и ковыляя окольными путями" (В. Полонский). Писатель-интеллигент по тематике, Вересаев оказался писателем-интеллигентом и по психоидеологии, сложившись в той среде разночинской радикальной интеллигенции, которая ярко изображена в его воспоминаниях.

Лит.: Автобиография В. (1913) напечатана в "Русской литературе 20 века" O. A. Венгеpова, кн. 2 (М.); новейшая автобиография - в кн. В. Лидина "Писатели", М., 1926; "Полное собрание сочинений" (далеко не полное) напечатано изд. А. Ф. Маркса в приложениях к "Ниве" и отдельно, СПб, 1913; новейшие произведения выходили отдельными изданиями и перечислены у И. Владиславлева: "Русские писатели 19-20 столетий", издание 4; особо следует отметить "Избранные произведения В.", под редакцией и со вступительной статьей и комментариями В. Л. Львова-Рогачевского, ГИЗ, М., 1926, серия "Русские и мировые классики"; подробную библиографию В. по 1913 см. у А. Г. Фомина в названном издании Венгерова, кн. 5; ср. коллективный труд Белецкого, Бродского, Гроссмана, Кубиков а, Львова-Рогачевского, Новейшая русская литература, Иваново-Вознесенск, 1927; марксистская критика о В. зарегистрирована в книге: Мандельштам Р. С., Художественная литература в русской марксистской критике, изд. 4, М., 1927; выделяются: Кубиков И. Н., Рабочий класс в русской литературе, изд. 3, Иваново-Вознесенск, 1926; Воронений А., На стыке, М., 1923; статьи Н. Мещерякова, Л. Войтоловского, В. Полонского в журн. "Печать и Революция", кн. 8, 1922, кн. 1, 1924, кн. 1, 1926 (статья Полонского перепечатана в его книге "Уходящая Русь", М., 1924, и в книге "О современной литературе", М., 1928); статьи Н. Ангарского и В. Вешнева в "Известиях", №№ 273, 279, 1925.

Другие книги схожей тематики:

    Автор Книга Описание Год Цена Тип книги
    В. В. Вересаев Публицистическая повесть русского советского писателя В. В. Вересаева (1867-1945) "На японской войне" типична для творчества писателя, и вместе с тем, ей присущ пафос революционного настроения… - @Книга по Требованию, @ @- @ @ 2011
    2003 бумажная книга
    Вересаев В.В. Викентий Викентьевич Вересаев (1867-1945) замечательный прозаик, публицист, поэт-переводчик, принадлежит к числу русских писателей, которые совмещали литературную деятельность и служение медицине. В… - @Ленинградское издательство (Лениздат), @ @Лениздат-классика @ @ 2014
    106 бумажная книга
    Вересаев Викентий Викентиевич Викентий Викентьевич Вересаев (настоящая фамилия Смидович, 1867-1945) - замечательный прозаик, публицист, поэт-переводчик. Его называют художником-историком русской интеллигенции. Что особенно ценно… - @ИГ Лениздат, @ @Лениздат-классика @ @ 2014
    117 бумажная книга
    В. В. Вересаев Лениздат-классика @ @ 2014
    121 бумажная книга
    В. В. Вересаев Викентий Викентьевич Вересаев (настоящая фамилия Смидович) - замечательный прозаик, публицист, поэт-переводчик. Его называют художником-историком русской интеллигенции. Что особенно ценно в… - @Лениздат, Команда А, @(формат: 75x100/32, 384 стр.) @Лениздат-классика @ @ 2015
    93 бумажная книга
    В. В. Вересаев Публицистическая повесть русского советского писателя В. В. Вересаева (1867 1945)`На японской войне`типична для творчества писателя, и вместе с тем, ей присущ пафос революционного настроения… - @Книга по Требованию, @(формат: 60x84/8, 104 стр.) @ @ @ 2011
    2252 бумажная книга
    Вересаев В.В. Викентий Викентьевич Вересаев (1867-1945) замечательный прозаик, публицист, поэт-переводчик, принадлежит к числу русских писателей, которые совмещали литературную деятельность и служение медицине. В… - @Неизвестный, @(формат: 60x84/8, 104 стр.) @Лениздат-классика @ @ 2014
    137 бумажная книга
    Викентий Вересаев Викентий Викентьевич Вересаев (настоящая фамилия Смидович) - замечательный прозаик, публицист, поэт-переводчик. Его называют художником-историком русской интеллигенции. Что особенно ценно в… - @ЛЕНИЗДАТ, @(формат: 75x100/32, 384 стр.) @Лениздат-классика @ @ 2014
    106 бумажная книга
    Викентий Вересаев От издателя: Викентий Викентьевич Вересаев (настоящая фамилия Смидович) - замечательный прозаик, публицист, поэт-переводчик. Его называют художником-историком русской интеллигенции - @ @(формат: 75x100/32 (120x185мм), 384стр. стр.) @Лениздат-классика @ @ 2014
    61 бумажная книга
    Викентий Вересаев «Япония прервала дипломатические сношения с Россией. В порт-артурском рейде, темною ночью, среди мирно спавших боевых судов загремели взрывы японских мин. В далеком Чемульпо, после титанической… - @Public Domain, @(формат: 60x84/8, 104 стр.) @ @ электронная книга @ 1907
    электронная книга
    В. В. Вересаев Записки врача. На японской войне В книгу русского советского писателя В. В. Вересаева (1867-1945) включены две публицистические повести полумемуарного характера "Записки врача" и записки "На японской войне" . Они типичны для… - @Правда, @(формат: 84x108/32, 560 стр.) @ @ @ 1986
    480 бумажная книга
    Н. Н. Афонин Владивостокские миноносцы в Русско-японской войне 1904-1905 гг. Владивостокские миноносцы в Русско-японской войне 1904-1905 годов - были кораблями, для которых рейды к чужим берегам стали повседневной службой, и их смелые набеговыеоперации на японское побережье… - @Гангут, @(формат: 60x84/8, 104 стр.) @Библиотека "Гангут". Мидель-шпангоут @ @

    Annotation

    На японской войне

    Живая жизнь

    В. Вересаев

    На японской войне

    III. В Мукдене

    IV. Бой на Шахе

    V. Великое стояние: октябрь – ноябрь

    VI. Великое стояние; декабрь – февраль

    VII. Мукденский бой

    VIII. На Мандаринской дороге

    IX. Скитания

    X. В ожидании мира

    Живая жизнь

    Человек проклят (О Достоевском)

    I. «Одни только люди, а кругом них молчание»

    II. «Сатана sum et nihil humanum a me alienum puto»

    III. Не забывающие про смерть

    IV. «Если бога нет, то какой же я после этого капитан?»

    V. «Смелей, человек, и будь горд!»

    VI. Извлечение квадратного корня

    VII. Бифштекс на жестяном блюдце

    VIII. «Вот какие мы богачи»

    IX. Любовь - страдание

    X. Недостойные жизни

    XI. «Жить, чтоб только проходить мимо»

    XII. Вечная гармония

    «Да здравствует весь мир!» (О Льве Толстом)

    I. Единство

    II. Способ познания

    III. «Смысл добра»

    IV. Живая жизнь

    V. Мертвецы

    VI. Прекрасный зверь

    VII. «Не ниже ангелов»

    VIII. Любовь - радость

    IX. Любовь - единение

    X. Любовь мертвецов

    XI. «Мне отмщение»

    XII. Смерть

    XIII. Memento Vivere!

    XIV. «Будь всяк сам себе»

    XV. Природа

    XVI. История двух бесконечностей

    XVIII. «Не я, но вы увидите уже лучшую землю»

    Противоположные

    Сон третьего ноября

    «Аполлон и Дионис» (О Ницше)

    I. «Рождение трагедии»

    II. Священная жизнь

    III. Бог счастья и силы

    IV. Вокруг Эллады

    V. «Лучше всего - не родиться»

    VI. Бог страдания и избытка сил

    VII. «Пессимизм силы»

    VIII. Между двумя богами

    IX. Декадент перед лицом Аполлона

    X. Трагедия Ницше

    XI. «Истина не есть нечто такое, что нужно найти, а есть нечто такое, что нужно создать»

    XII. «Ты еси»

    В. Вересаев

    Собрание сочинений в 5 томах

    Том 3

    На японской войне

    I. Дома

    Япония прервала дипломатические сношения с Россией. В порт–артурском рейде, темною ночью, среди мирно спавших боевых судов загремели взрывы японских мин. В далеком Чемульпо, после титанической борьбы с целою эскадрою, погибли одинокие «Варяг» и «Кореец»… Война началась.

    Из–за чего эта война? Никто не знал. Полгода тянулись чуждые всем переговоры об очищении русскими Маньчжурии, тучи скоплялись все гуще, пахло грозою. Наши правители с дразнящею медлительностью колебали на весах чаши войны и мира. И вот Япония решительно бросила свой жребий на чашу войны.

    Русские патриотические газеты закипели воинственным жаром. Они кричали об адском вероломстве и азиатском коварстве японцев, напавших на нас без объявления войны. Во всех крупных городах происходили манифестации. Толпы народа расхаживали по улицам с царскими портретами, кричали «ура», пели «Боже, царя храни!». В театрах, как сообщали газеты, публика настойчиво и единодушно требовала исполнения национального гимна. Уходившие на восток войска поражали газетных писателей своим бодрым видом и рвались в бой. Было похоже, будто вся Россия сверху донизу охвачена одним могучим порывом одушевления и негодования.

    Война была вызвана, конечно, не Японией, война всем была непонятна своею ненужностью, – что до того? Если у каждой клеточки живого тела есть свое отдельное, маленькое сознание, то клеточки не станут спрашивать, для чего тело вдруг вскочило, напрягается, борется; кровяные тельца будут бегать по сосудам, мускульные волокна будут сокращаться, каждая клеточка будет делать, что ей предназначено; а для чего борьба, куда наносятся удары, – это дело верховного мозга. Такое впечатление производила и Россия: война была ей ненужна, непонятна, но весь ее огромный организм трепетал от охватившего его могучего подъема.

    Так казалось издали. Но вблизи это выглядело иначе. Кругом, в интеллигенции, было враждебное раздражение отнюдь не против японцев. Вопрос об исходе войны не волновал, вражды к японцам не было и следа, наши неуспехи не угнетали; напротив, рядом с болью за безумно–ненужные жертвы было почти злорадство. Многие прямо заявляли, что для России полезнее всего было бы поражение. При взгляде со стороны, при взгляде непонимающими глазами, происходило что–то невероятное: страна борется, а внутри страны ее умственный цвет следит за борьбой с враждебно–вызывающим вниманием. Иностранцев это поражало, «патриотов» возмущало до дна души, они говорили о «гнилой, беспочвенной, космополитической русской интеллигенции». Но у большинства это вовсе не было истинным, широким космополитизмом, способным сказать и родной стране: «ты не права, а прав твой враг»; это не было также органическим отвращением к кровавому способу решения международных споров. Что тут, действительно, могло поражать, что теперь с особенною яркостью бросалось в глаза, – это та невиданно–глубокая, всеобщая вражда, которая была к начавшим войну правителям страны: они вели на борьбу с врагом, а сами были для всех самыми чуждыми, самыми ненавистными врагами.

    Также и широкие массы переживали не совсем то, что им приписывали патриотические газеты. Некоторый подъем в самом начале был, – бессознательный подъем нерассуждающей клеточки, охваченной жаром загоревшегося борьбою организма. Но подъем был поверхностный и слабый, а от назойливо шумевших на сцене фигур ясно тянулись за кулисы толстые нити, и видны были направляющие руки.

    В то время я жил в Москве. На масленице мне пришлось быть в Большом театре на «Риголетто». Перед увертюрою сверху и снизу раздались отдельные голоса, требовавшие гимна. Занавес взвился, хор на сцене спел гимн, раздалось «bis» – спели во второй раз и в третий. Приступили к опере. Перед последним актом, когда все уже сидели на местах, вдруг с разных концов опять раздались одиночные голоса: «Гимн! Гимн!». Моментально взвился занавес. На сцене стоял полукругом хор в оперных костюмах, и снова казенные три раза он пропел гимн. Но странно было вот что: в последнем действии «Риголетто» хор, как известно, не участвует; почему же хористы не переоделись и не разошлись по домам? Как они могли предчувствовать рост патриотического одушевления публики, почему заблаговременно выстроились на сцене, где им в то время совсем не полагалось быть? Назавтра газеты писали: «В обществе замечается все больший подъем патриотических чувств; вчера во всех театрах публика дружно требовала исполнения гимна не только в начале спектакля, но и перед последним актом».

    В манифестировавших на улицах толпах тоже наблюдалось что–то подозрительное. Толпы были немногочисленны, наполовину состояли из уличных ребят; в руководителях манифестаций узнавали переодетых околоточных и городовых. Настроение толпы было задирающее и грозно приглядывающееся; от прохожих требовали, чтоб они снимали шапки; кто этого не делал, того избивали. Когда толпа увеличивалась, происходили непредвиденные осложнения. В ресторане «Эрмитаж» толпа чуть не произвела полного разгрома; на Страстной площади конные городовые нагайками разогнали манифестантов, слишком пылко проявивших свои патриотические восторги.

    Генерал–губернатор выпустил воззвание. Благодаря жителей за выраженные ими чувства, он предлагал прекратить манифестации и мирно приступить к своим занятиям. Одновременно подобные же воззвания были выпущены начальниками других городов, – и повсюду манифестации мгновенно прекратились. Было трогательно то примерное послушание, с каким население соразмеряло высоту своего душевного подъема с мановениями горячо любимого начальства… Скоро, скоро улицы российских городов должны были покрыться другими толпами, спаянными действительным общим подъемом, – и против этого подъема оказались бессильными не только отеческие мановения начальств, но даже его нагайки, шашки и пули.

    Вересаев Викентий Викентьевич


    На японской войне

    Япония прервала дипломатические сношения с Россией. В порт-артурском рейде, темною ночью, среди мирно спавших боевых судов загремели взрывы японских мин. В далеком Чемульпо, после титанической борьбы с целою эскадрою, погибли одинокие «Варяг» и «Кореец»… Война началась.

    Из-за чего эта война? Никто не знал. Полгода тянулись чуждые всем переговоры об очищении русскими Маньчжурии, тучи скоплялись все гуще, пахло грозою. Наши правители с дразнящею медлительностью колебали на весах чаши войны и мира. И вот Япония решительно бросила свой жребий на чашу войны.

    Русские патриотические газеты закипели воинственным жаром. Они кричали об адском вероломстве и азиатском коварстве японцев, напавших на нас без объявления войны. Во всех крупных городах происходили манифестации. Толпы народа расхаживали по улицам с царскими портретами, кричали «ура», пели «Боже, царя храни!». В театрах, как сообщали газеты, публика настойчиво и единодушно требовала исполнения национального гимна. Уходившие на восток войска поражали газетных писателей своим бодрым видом и рвались в бой. Было похоже, будто вся Россия сверху донизу охвачена одним могучим порывом одушевления и негодования.

    Война была вызвана, конечно, не Японией, война всем была непонятна своею ненужностью, – что до того? Если у каждой клеточки живого тела есть свое отдельное, маленькое сознание, то клеточки не станут спрашивать, для чего тело вдруг вскочило, напрягается, борется; кровяные тельца будут бегать по сосудам, мускульные волокна будут сокращаться, каждая клеточка будет делать, что ей предназначено; а для чего борьба, куда наносятся удары, – это дело верховного мозга. Такое впечатление производила и Россия: война была ей ненужна, непонятна, но весь ее огромный организм трепетал от охватившего его могучего подъема.

    Так казалось издали. Но вблизи это выглядело иначе. Кругом, в интеллигенции, было враждебное раздражение отнюдь не против японцев. Вопрос об исходе войны не волновал, вражды к японцам не было и следа, наши неуспехи не угнетали; напротив, рядом с болью за безумно-ненужные жертвы было почти злорадство. Многие прямо заявляли, что для России полезнее всего было бы поражение. При взгляде со стороны, при взгляде непонимающими глазами, происходило что-то невероятное: страна борется, а внутри страны ее умственный цвет следит за борьбой с враждебно-вызывающим вниманием. Иностранцев это поражало, «патриотов» возмущало до дна души, они говорили о «гнилой, беспочвенной, космополитической русской интеллигенции». Но у большинства это вовсе не было истинным, широким космополитизмом, способным сказать и родной стране: «ты не права, а прав твой враг»; это не было также органическим отвращением к кровавому способу решения международных споров. Что тут, действительно, могло поражать, что теперь с особенною яркостью бросалось в глаза, – это та невиданно-глубокая, всеобщая вражда, которая была к начавшим войну правителям страны: они вели на борьбу с врагом, а сами были для всех самыми чуждыми, самыми ненавистными врагами.

    Также и широкие массы переживали не совсем то, что им приписывали патриотические газеты. Некоторый подъем в самом начале был, – бессознательный подъем нерассуждающей клеточки, охваченной жаром загоревшегося борьбою организма. Но подъем был поверхностный и слабый, а от назойливо шумевших на сцене фигур ясно тянулись за кулисы толстые нити, и видны были направляющие руки.

    В то время я жил в Москве. На масленице мне пришлось быть в Большом театре на «Риголетто». Перед увертюрою сверху и снизу раздались отдельные голоса, требовавшие гимна. Занавес взвился, хор на сцене спел гимн, раздалось «bis» – спели во второй раз и в третий. Приступили к опере. Перед последним актом, когда все уже сидели на местах, вдруг с разных концов опять раздались одиночные голоса: «Гимн! Гимн!». Моментально взвился занавес. На сцене стоял полукругом хор в оперных костюмах, и снова казенные три раза он пропел гимн. Но странно было вот что: в последнем действии «Риголетто» хор, как известно, не участвует; почему же хористы не переоделись и не разошлись по домам? Как они могли предчувствовать рост патриотического одушевления публики, почему заблаговременно выстроились на сцене, где им в то время совсем не полагалось быть? Назавтра газеты писали: «В обществе замечается все больший подъем патриотических чувств; вчера во всех театрах публика дружно требовала исполнения гимна не только в начале спектакля, но и перед последним актом».

    В манифестировавших на улицах толпах тоже наблюдалось что-то подозрительное. Толпы были немногочисленны, наполовину состояли из уличных ребят; в руководителях манифестаций узнавали переодетых околоточных и городовых. Настроение толпы было задирающее и грозно приглядывающееся; от прохожих требовали, чтоб они снимали шапки; кто этого не делал, того избивали. Когда толпа увеличивалась, происходили непредвиденные осложнения. В ресторане «Эрмитаж» толпа чуть не произвела полного разгрома; на Страстной площади конные городовые нагайками разогнали манифестантов, слишком пылко проявивших свои патриотические восторги.

    Генерал-губернатор выпустил воззвание. Благодаря жителей за выраженные ими чувства, он предлагал прекратить манифестации и мирно приступить к своим занятиям. Одновременно подобные же воззвания были выпущены начальниками других городов, – и повсюду манифестации мгновенно прекратились. Было трогательно то примерное послушание, с каким население соразмеряло высоту своего душевного подъема с мановениями горячо любимого начальства… Скоро, скоро улицы российских городов должны были покрыться другими толпами, спаянными действительным общим подъемом, – и против этого подъема оказались бессильными не только отеческие мановения начальств, но даже его нагайки, шашки и пули.

    В витринах магазинов ярко пестрели лубочные картины удивительно хамского содержания. На одной огромный казак с свирепо ухмыляющеюся рожею сек нагайкою маленького, испуганно вопящего японца; на другой картинке живописалось, «как русский матрос разбил японцу нос», – по плачущему лицу японца текла кровь, зубы дождем сыпались в синие волны. Маленькие «макаки» извивались под сапожищами лохматого чудовища с кровожадною рожею, и это чудовище олицетворяло Россию. Тем временем патриотические газеты и журналы писали о глубоконародном и глубоко-христианском характере войны, о начинающейся великой борьбе Георгия Победоносца с драконом…

    Сочинение

    О войне он поведал читателю в записках «На японской войне» (1906 - 1907) и в примыкающем к ним цикле «Рассказы о японской войне» (1904 - 1906). «На японской войне» - кульминационное произведение дооктябрьского творчества Вересаева. Писатель впервые столь определенно раскрыл тему двух властей - власти самодержавной и власти народной. В последних главах записок, посвященных дороге домой, по районам, где власть перешла к стачечным комитетам, В. Вересаев рассказал, как разительно отличались два мира - старый мир бюрократического равнодушия к человеку и мир новый, мир свободы. Но стоило эшелону, в котором, ехал писатель, попасть в районы, где хозяйничало военное командование, как начиналась знакомая «бестолочь», хамское отношение к человеку. Здесь, на родине, Вересаев задумывает в 1906 году большую вещь о революции.

    Однако вскоре оставляет эту повесть и пишет другую - «К жизни», в которой ставит под сомнение успех революционной борьбы и предлагает новую программу переустройства мира. Размышляя о причинах поражения первой русской революции, В. Вересаев пришел к выводу, что подтвердились его былые сомнения. Он продолжает мечтать о революции, но считает ее делом будущего, пока же главной задачей ему представляется воспитание человека, моральное его совершенствование. Так рождалась теория «живой жизни», а вместе с тем и повесть «К жизни», предлагающая идеалистическую по своей сути программу морального совершенствования человека. Поиски нового «смысла жизни» целиком связаны с главным героем Константином Чердынцевым, от лица которого ведется рассказ.

    Пережив увлечение и революцией, и мещанским идеалом сытого довольства настоящим, и декадентством, Чердынцев во второй части повести обретает истинный, по мнению писателя, смысл жизни. Подлинное счастье людей в близости к крестьянскому труду, связанному с «матушкой-землей», в постоянном общении с вечно юной природой; именно таким путем и возможно нравственное совершенствование человека. Теория «живой жизни» сильно отдавала толстовством. Повесть «К жизни» встретили в штыки и революционные круги и реакционная пресса. Своим оптимизмом, своей верой в созидательные возможности человечества В. Вересаев противостоял реакционерам, оплевывавшим революцию и человека. Но в то же время он уводил читателя в сторону от социальной борьбы. И его осудили те, кто продолжал звать народ на бой с царизмом. Вплоть до грозных дней 1917 года писатель занимает двойственную позицию. Себя он, как и раньше, считает социал-демократом, марксистом.

    Держится резко оппозиционно к самодержавной власти. Достаточно вспомнить его отказ от звания почетного академика. В конце 1907 года Вересаев с радостью принимает предложение М. Горького стать одним из редакторов сборника, в котором предполагалось участие В. И. Ленина и А. В. Луначарскогo. На посту председателя правления и редактора «Книгоиздательства писателей в Москве» В.Вересаев ведет войну с декадентами, отстаивая реализм, намеревается сделать из «Книгоиздательства» центр, противостоящий литературе буржуазного упадка. В октябре 1917 года Россию потряс новый революционный взрыв. Как только В. Вересаев воочию убедился, что начался новый штурм самодержавия, он пошел с народом: в 1917 году Вересаев работает председателем художественно-просветительской комиссии при Совете рабочих депутатов в Москве. Задумывает издание дешевой «Культурно-просветительной библиотеки». В 1919 году, с переездом в Крым, становится членом коллегии феодосийского наробраза, заведует отделом литературы и искусства.

    Позже, при белых, 5 мая 1920 года, на его даче проходила подпольная областная партийная конференция большевиков.

    В газетах даже появились сообщения, что Вересаев расстрелян белогвардейцами. Вернувшись в 1921 году в Москву, он много сил отдает работе в литературной подсекции Государственного ученого совета Наркомпроса, созданию советской литературной периодики (был редактором художественного отдела журнала «Красная новь», членом редколлегии альманаха «Наши дни»). Его избирают председателем Всероссийского союза писателей. Вересаев выступает с лекциями перед молодежью, в публицистических статьях изобличает старую мораль и отстаивает новую, советскую («Об обрядах старых и новых», например).